Читать наталья миронова синдром настасьи филипповны

Гораздо больше ей понравился рассказ про бездомного мальчика Гавроша, погибшего на баррикадах. Ей и гибель показалась не такой уж страшной, и голод, который был ей хорошо знаком, зато как интересно было бы жить на улице, самостоятельно добывать себе пропитание, ночевать в брюхе деревянного слона, а главное, никого не бояться! Учительница объяснила ей, что это лишь адаптированный отрывок из большого романа, который она прочтет, когда станет старше. А пока она запомнила имя автора, простое и незамысловатое: Виктор Гюго. Майя Исааковна сказала, что это один из величайших писателей Франции. Темнокожая девочка послушно кивнула. Величайший или нет, для нее важнее было другое: чтение оказалось куда более увлекательным занятием, чем кино. Книжки давали пищу воображению. Она живо представляла себе Париж глазами маленького Гавроша: темные, полные опасностей улицы, мокрые булыжные мостовые, как на той площади, где стоял Мавзолей…

Потом они прочитали еще одну адаптированную книжку, и тоже про сирот: «Без семьи» Гектора Мало. Почему-то все или почти все, что они с Майей Исааковной читали, оказывалось написанным как будто специально для нее. А в седьмом классе Майя Исааковна принесла книжку рассказов другого французского писателя, и эти рассказы произвели в душе темнокожей девочки коренной поворот. Позднее, когда она вспоминала свои детские годы, ей казалось, что не было в ее жизни ничего более важного, чем встреча с цыганами и эта тоненькая книжка рассказов. Имя писателя тоже походило на белые кучевые облака, и девочка повторяла это имя с упоением, выписывала его с виньетками на полях старых тетрадей: Ги де Мопассан.

В книжке был рассказ про моряка, который оставил флот и вернулся из Марселя в деревню к родителям с темнокожей невестой. Родители спросили его, сильно ли ее кожа пачкает белье. Темнокожая девочка сразу вспомнила, как ее дразнили грязнулей, как в дошкольной группе, совсем еще малышкой, она отчаянно мылась по десять раз в день, но все равно никто не верил, что она не грязная. Потом родители моряка вроде бы освоились с его невестой. Девушка оказалась и работящей, и хозяйственной, и рассудительной. Но когда дошло до дела, они все равно запретили сыну на ней жениться. А все почему? Да потому, что уж больно непривычно было на нее смотреть с ее черной кожей. И он не женился, отправил свою любимую невесту обратно в портовый город Марсель.

Этот рассказ преподнес темнокожей девочке урок, который она запомнила на всю жизнь. Она злилась на этого глупого моряка даже больше, чем на его родителей. Ну почему, почему он предал свою любовь? «Зачем он их послушал?» – спрашивала она у Майи Исааковны, чувствуя, как у нее сами собой стискиваются кулаки от злости. Майя Исааковна пыталась ей объяснить, что, если бы он женился против воли родителей, они могли лишить его наследства. Не завещать ему свой земельный надел. Темнокожей девочке потеря земельного надела казалась не таким уж страшным горем, но учительница лишь покачала головой и сказала, что она еще маленькая: вырастет – поймет.

В книге было много других прекрасных рассказов, только все с печальным концом. Один из них был о том, как бедная молодая женщина взяла у богатой подруги бриллиантовое ожерелье на один вечер и потеряла его. На следующий день она, заняв денег где только могла, купила в ювелирном магазине очень похожее ожерелье и отдала его подруге, а потом всю жизнь работала как каторжная, чтобы расплатиться с долгами. Много лет спустя они снова встретились. Богатая женщина ужаснулась тому, как плохо она выглядит, и бедняжка рассказала ей правду. А богатая подруга призналась, что ее бриллианты были фальшивыми: все мучения бедной женщины оказались напрасными. Они долго стояли на бульваре и плакали. И темнокожая девочка плакала над их горем.

Глубинный смысл этого рассказа она поняла много позже, но фабула оказалась ей близка. В детдоме вечно все менялись чем-нибудь: два куска хлеба на лишний кусок сахара. Или, например, бутерброд со сгущенкой на дежурство по уборке мест общего пользования. И попробуй не отработай, если взял бутерброд! Только в детдоме не было ничего фальшивого. А может, и наоборот: не было ничего настоящего. Она в эти «менки», как говорили дети, никогда не вступала: знала, что обманут, да еще и посмеются над ней.

Но самое сильное впечатление на нее произвел рассказ «Веревочка». Рассказ о том, как зажиточный и прижимистый крестьянин приехал на ярмарку и увидел валявшийся на дороге кусок шпагата. Он решил, что все в хозяйстве пригодится, и подобрал бечевку. На беду, это заметил его сосед и недоброжелатель. Крестьянину стало стыдно, что его застали за таким крохоборским занятием, он сделал вид, будто рассыпал деньги и теперь собирает их. А потом выяснилось, что двумя часами раньше на этой самой дороге у кого-то пропал бумажник. Сосед донес на крестьянина: показал, что видел, как он подбирает на дороге рассыпавшиеся монеты. Крестьянина вызвали к мэру. Он рассказал о веревке и даже вынул ее из кармана, но никто ему не поверил. Потом утерянный бумажник нашелся, и он обрадовался, что теперь его имя будет очищено от клеветы. Но ему по-прежнему никто не верил: все думали, что это он, испугавшись последствий, подкинул украденный бумажник. Он забросил хозяйство, сошел с ума и через несколько месяцев умер. Даже в предсмертном бреду он продолжал бормотать: «Это была всего лишь веревочка… всего лишь маленькая веревочка… Да вот же она, господин мэр!»

Читайте также:  Лабораторные показатели при синдроме жильбера

Рассказ о веревочке грезился темнокожей девочке даже во сне. Уж она-то как никто на свете знала, что такое напраслина. Мопассан на всю жизнь сделался ее любимым писателем. Потом, став взрослой, она прочитала много других книг, но мало что тронуло ее так же сильно, как эти полные безысходности рассказы Мопассана. Слово «безысходность» она тоже узнала много позже, и оно поразило ее своей точностью. А пока она просто жила, вернее выживала, в детском доме.

Она очень рано начала развиваться и хорошеть. К двенадцати годам у нее уже сформировалась женственная фигура. А когда ей исполнилось четырнадцать, ее изнасиловали трое детдомовцев постарше. Истекая кровью, она еле доползла до лазарета. Оказалось, что ее случай – самый что ни на есть заурядный. В детдом частенько приходилось вызывать гинеколога. Разрывы ей зашили без наркоза, сказали, что судьба такая и надо терпеть, и еще добавили: «У таких, как ты, это в крови».

У нее ничего этого не было в крови. Она возненавидела мужчин и все с ними связанное. Никто ее не пожалел, кроме «француженки» Майи Исааковны. Но странное дело: когда Майя Исааковна заговорила с ней ласково, посочувствовала и погладила по голове, темнокожей девочке стало только хуже. Ее никогда никто не жалел. Она безудержно разрыдалась и никак не могла остановиться.

Для проформы ее спросили, кто это с ней сделал. Она никого не назвала, сказала, что напали сзади, а больше она ничего не помнит. Она все отлично помнила и твердо знала, что должна отомстить. Дело было даже не в жажде мести, таков был закон детдома: не поквитаешься – тебе же будет хуже. Все поймут, что ты слаба, а слабых добивают.

Первого из своих обидчиков она «достала» на катке. У детдомовских детей были коньки, зимой во дворе заливали каток. Темнокожей девочке достались самые тесные ботинки. Шнурки были все в узлах и не пролезали в дырки. Она этим ловко воспользовалась. Двигаясь нарочито неуклюже в этих тесных ботинках с незатянутыми шнурками, она выждала, пока подонок не разогнался до приличной скорости, сделала вид, что у нее слетел конек с ноги, и так ловко сбила его подсечкой, что никто ничего не заподозрил. Сама она тоже упала, но приземлилась очень удачно, а вот он расшибся крепко, полгода пролежал в больнице, да так и остался дурачком.

Второго она выследила. Он повадился лазить в кладовую воровать печенье. Отмычку соорудил из заколки-невидимки и открывал ею амбарный замок на двери. Во время одной такой вылазки темнокожая девочка проскользнула в кладовую следом за ним и, не говоря ни слова, обрушила ему на голову тяжелые коробки с верхней полки. Ему тоже пришлось лечь в больницу, и он тоже вернулся дурной на голову.

Ну а третьего она просто подстерегла в безлюдном коридоре и ударила ногой в пах. Постояла, посмотрела, как он корчится, как его рвет прямо на пол от боли, повернулась и ушла. Она не сомневалась, что он ее не выдаст: ябеды в детдоме просто не выживали. Но на душе у нее была тяжелая, давящая пустота. Никакого удовлетворения от своей мести она не ощутила. Просто твердила себе, что надо терпеть, надо вырваться из детдома в большой мир, хотя там тоже страшно и еще неизвестно, что будет. Свободы не будет, это она точно знала. Она уже была достаточно взрослой и понимала, что там, в большом мире, у большинства кожа белая. Ей там места нет. И все же она рвалась туда. Все лучше, чем в детдоме. Какая-никакая, а все-таки надежда.

После изнасилования одноклассники перестали к ней приставать, оставили в покое. Она была первой ученицей в классе, да что там, во всей школе, но никто почему-то не решался попросить у нее списать. Она ни с кем не общалась, кроме «француженки» Майи Исааковны, читала книги, которые та ей приносила, а книги из детдомовской библиотеки перечитала по нескольку раз. Ей хотелось знать, что ей предстоит в том большом незнакомом мире.

Оттуда приходили самые разные вести. Темнокожая девочка совершенно равнодушно прошла прием в пионеры, а потом в комсомол. Вся эта политическая трескотня не имела никакого отношения к ее жизни. Рассуждения о всеобщем равенстве и братстве, об интернационализме, о солидарности с народами Африки были такой же ложью, как фильм «Цирк». Она сидела на собраниях, повторяла заученные слова… А куда было деваться? Это был ритуал, без которого почему-то невозможно было окончить школу и поступить в институт. А она больше всего на свете хотела поступить в институт, получить специальность и ни от кого не зависеть.

* * *

Изредка большой мир делал ей подарки. В детдоме был допотопный магнитофон «Яуза», подаренный какими-то шефами. Иногда учителя, воспитатели, словом, те, кто имел выход в большой мир, приносили новые пленки. Все сбегались их слушать: больше всего обитателям детдома не хватало впечатлений. Так темнокожая девочка впервые услышала неподражаемый хриплый голос, бесстрашно и яростно певший о том, что на самом деле в мире все не так, как представляется на комсомольских собраниях. И другой голос – негромкий, проникновенный и грустный, хватающий прямо за сердце:

 
Ах, Арбат, мой Арбат…
Я дежурный по апрелю…
Неистов и упрям, гори, огонь, гори…
 

Она не все слова понимала, она даже не знала, что такое «Арбат», но от этого загадочное мерцание образов казалось ей особенно прекрасным. Она давно уже разучилась плакать, но от этих песен ее душа исходила тихими, сладкими слезами, хотя глаза оставались сухими.

Читайте также:  Берут ли в армию с синдромом туретта

Она заучивала их наизусть, а потом тихонько напевала про себя. У нее был прекрасный музыкальный слух. Как-то раз в детдом принесли новую бобину с пленкой, совсем непохожей на прежние. Тут пели на два голоса на незнакомом ей языке. Мужской голос был хриплый, как наждак, куда более хриплый, чем у любимого ею Высоцкого. А женский голос… Это невозможно было передать. Он был густой и сладкий, как мед. Меду детдомовским детям иногда давали по чайной ложечке, но очень-очень редко. Темнокожая девочка принялась расспрашивать об удивительной певице единственного человека, которого могла спросить: «француженку» Майю Исааковну. Учительница рассказала ей, что эта певица – негритянка, как она сама. Темнокожая девочка это запомнила.

Она терпеть не могла имя Варвара, которое ей дали в детдоме. Позднее она даже спрашивала себя: уж не по Фрейду ли ее наградили этим дикарским именем? Но тогда она еще не знала, кто такой Фрейд. Зато, когда ей исполнилось шестнадцать и ее вместе со сверстниками отправили в милицию за паспортом, она явилась туда во всеоружии и положила перед начальником паспортного стола заявление.

Он прочитал и потрясенно вылупился на нее поверх очков, сползших на кончик носа.

– Ты что, девка, совсем с глузду съехала? Что это еще за Элла Абрамовна?

– Это мое имя и отчество, – заявила она, ничуть не смутившись. – По закону имею право выбрать какое захочу.

– Да право-то имеешь, только что ты несешь-то с Дона, с моря? Мало тебе, что ты негритоска, прости господи? Хочешь еще и жидовкой стать? Что это за Элла такая?

– Нормальное имя. Не такое уж редкое. В честь великой певицы Эллы Фицджералд. Она негритянка.

– Пывыця, – ворчал он себе под нос. Его акцент Элле был хорошо знаком: в детдоме одна из нянечек была украинкой. На двери у него висела табличка «Начальник паспортного стола Нечипоренко М. Н.». – Придумають тоже! Ну а Абрамовна на кой хрен тебе сдалась?

– А это я… в честь Авраама Линкольна, – сказала Элла. – Он освободил негров от рабства.

Про Линкольна Нечипоренко М. Н. что-то слышал.

– А что ж, Линкольн был еврей?

– Он был президентом Соединенных Штатов Америки.

– Без тебя знаю, – рассердился начальник паспортного стола. – Что ж у них там, ув президенты евреев беруть?

– У них там все равны, – улыбнулась Элла.

– Ну ладно, девка, тебе жить. – Нечипоренко еще раз заглянул в ее документы. – А фамилию-то что ж детдомовскую оставила?

– А это я в честь Мартина Лютера Кинга, – ответила Элла.

– А при чем тут Кинг, когда ты Королева?

– Кинг по-английски значит «король», – простодушно объяснила Элла.

– Ну, как знаешь.

Ему неохота было заниматься лишней писаниной, но делать было нечего, и он начал выводить в регистрационной карте: «Согласно заявления…» Темнокожая девочка терпеливо ждала. Она получила паспорт на имя Эллы Абрамовны Королевой. До расставания с детским домом оставалось еще два года.

Готовясь к жизни в большом незнакомом мире, Элла попросила добрую Майю Исааковну принести ей карту Москвы. Эту карту она заучивала наизусть, прокладывала по ней маршруты и, закрыв глаза, повторяла, мимо чего ей пришлось бы пройти, куда свернуть, вздумай она отправиться пешком, например, от метро «Сокол» в Сокольники.

Источник

— А что случилось? — робко спросила Элла, думая, что он не расскажет.

Но он рассказал.

— Это было лет пять назад, я тогда еще кандидатскую защищал. У моего профессора случился инфаркт. Ну выходили его, слава богу, отправили долечиваться в академический санаторий в Узкое. Это такое приятное место… практически уже в Москве. Я поехал его навестить. А ему кто-то привез почитать эту книгу. Ну, не этот самый том, другое издание. Я увидел, и мне ужасно захотелось прочесть. Я до этого читал «Доктора Живаго» в ужасном виде: каждый разворот переснят фотоаппаратом, концы строк не читались, половина текста засвечена, некоторые страницы вообще отсутствовали. А тут нормальная книжка с началом и концом. Я попросил, и он мне ее дал: ему и без того было что читать. Я обещал через три дня вернуть.

Вышел из санатория и пошел к машине. В машине у меня чехлы, за спинками передних сидений сделаны карманы. Очень удобно. Я опустил книгу в карман, сел в машину и поехал. По дороге голосовали двое — мужчина и женщина. Я их подобрал. Они сели сзади и занялись каким-то своим разговором. Что-то про кино. Я не прислушивался, понял только, что они профессионалы. Кому-то не дали роль, кто-то, кажется, он сам, мой пассажир, вот-вот запускается на «Мосфильме». Повторяю, я не прислушивался, думал о своем, ловил какие-то обрывки. Они попросили высадить их у метро «Сокол». Я высадил, а сам поехал дальше. Подъехал к дому, поставил машину, полез в карман за книгой. Карман был пуст. Я проверил второй карман — ничего. Посмотрел на всякий случай на полу: вдруг положил мимо кармана? Пусто.

Тогда я стал лихорадочно вспоминать своих спутников и их разговор. Бросился домой, начал обзванивать знакомых. По обрывкам разговора друзья помогли мне установить имена и фамилии. Кинорежиссер и актриса, его жена. Можно я не буду называть фамилии?

Читайте также:  Синдром войны о чем не говорят солдаты сайтс к скачать

Элла торопливо кивнула.

— Мне сказали: «Да, он ворует книги. Давно этим славится». Я нашел в справочнике их адрес и поехал туда. Поднялся на лифте, звоню в квартиру, открывает мне та самая женщина. Увидела меня и говорит: «Вы ничего не докажете». И захлопнула дверь. Действительно, с жалобой на такую кражу в милицию не пойдешь.

— Что вы сделали? — с замирающим сердцем спросила Элла.

— Что я сделал? Собрал все деньги, какие были в доме, еще и у друзей занял понемногу и купил на черном рынке «Доктор Живаго». Прочесть тогда так и не успел, сразу отвез профессору. Книга-то была дважды чужая! А он только что после инфаркта. Я не мог его волновать. Ну а эту, — Лещинский взял у нее томик и с нежностью погладил глухой сафьяновый переплет, — я сам купил в позапрошлом году в Польше. Представьте, Польша хоть и страна Варшавского договора, а купить там можно все что угодно. Я отказался от джинсов и купил «Доктора Живаго». Переплет уже здесь, в Москве, заказал верному человеку, чтобы никто случайно не заинтересовался. Так что читайте, Элла, но никому не говорите, даже соседкам. Скажите им, что это первый том «Капитала».

Элла засмеялась. Она благополучно прочитала и вернула книжку, но сначала тайком перепечатала для себя стихи из романа на своей верной «Эрике». Сейчас, лежа на постели и укрываясь шубкой, стараясь горячим чаем унять нервную дрожь, Элла вдруг подумала: а что, если в ее отсутствие у нее делали обыск и нашли эти стихи? В самих стихах Пастернака ничего крамольного не было, они жили своей отдельной жизнью и в отличие от романа не были официально запрещены. Высоцкий читал стихотворение «Гамлет» в своем спектакле. Какой-то бард положил на музыку «Мело, мело по всей земле». Песня исполнялась открыто.

Но, помимо стихов Пастернака, Элла перепечатала для себя много других стихов, совсем уж запрещенных: Галича, Бродского, «Реквием» Ахматовой… Ее опять затрясло, несмотря на чай и шубку. Она вскочила с постели, заглянула под матрац. Картонная папка «с ботиночными тесемками», как было сказано еще у Ильфа и Петрова (видимо, с 30-х годов технология и материалы для изготовления таких папок не изменились), лежала на месте. Элла специально задвинула ее к изножию кровати, чтобы не давить на нее всем своим весом. Дрожащими пальцами она лихорадочно перебрала листочки. Вроде бы все на месте и лежит в том порядке, как она сама положила. Она бережно спрятала папку обратно под матрац и снова легла.

Рассказать Лещинскому? После Майи Исааковны этот человек стал ее первым другом. Соседки по комнате не в счет. Они помогали друг другу, выручали, прикрывали, когда нужно было, но ни с одной из них Элла не смогла бы поговорить по душам. Они бы просто не поняли. Не поняли бы чисто по-человечески, не говоря уж о том, что все они до сих пор мучительно овладевали сложностями русского языка.

Рассказать или нет? Элла знала, что он на кафедре: видела его машину, когда ходила в главный корпус на беседу с вербовщиками из КГБ. Впервые ей пришел в голову ужасный вопрос: а можно ли ему доверять? Да, он давал ей читать запрещенную литературу. А если это была провокация? Вдруг это он навел на нее вербовщиков? «Нет, — Элла тряхнула головой, отгоняя наваждение, — быть того не может». Во-первых, они ни словом не упомянули о запрещенной литературе, хотя могли бы. Запросто. Прекрасный рычаг давления. Кое-кого за такие вещи сажали, и они могли бы ей пригрозить. А во-вторых, агенты явно узнали о ней не от Лещинского. Они наводили справки в паспортном столе у Нечипоренко М. Н.

Элле стало стыдно. Даже дрожь прошла. Как она могла заподозрить Лещинского? Человека, который сделал ей столько добра? Человека, которому она явно нравилась. После случая в детдоме Элла твердо решила не знаться с мужчинами. Но она не была каменной и понимала, что нравится ему. Правда, до сих пор он не предпринимал никаких попыток за ней поухаживать, и это она тоже записала ему в плюс. Ей вспомнилось, как, получив первый гонорар и новый перевод в «За рубежом», она рассказала Лещинскому и добавила:

— Даже не знаю, как мне вас благодарить.

А он облучил ее своей светлой улыбкой и ответил:

— Давайте обойдемся без хозрасчета, Элла.

Он никогда не называл ее Эллочкой, и это ей тоже в нем нравилось. Своего уменьшительного имени она терпеть не могла, оно напоминало ей об Эллочке-людоедке из «Двенадцати стульев».

И еще Элла вспомнила историю об украденной книге, о больном профессоре, которого нельзя было волновать, и это помогло ей принять решение. Хватит лежать и трястись. Надо рассказать ему. Вот прямо сейчас пойти и рассказать, пока он не уехал. Может, он уже уехал, пока она тут дурака валяет.

Она вскочила, оделась и побежала в главный корпус. Машина Лещинского все еще была на стоянке. Элла поднялась по лестнице, перешагивая через две ступеньки, пулей пролетела по пустому и гулкому коридору и только у дверей кабинета заведующего кафедрой остановилась. Ей надо было отдышаться. Она даже шубу не оставила в раздевалке! Теперь, опомнившись, Элла сняла ее и перебросила через руку. Она постучала и, услышав: «Да, войдите», робко заглянула в дверь.

Источник